arktal (arktal) wrote,
arktal
arktal

Повторение пройденного

Вот уже ровно год мы с женой тесно общаемся с семьей новоприбывших, олим хадашим из Украины. Помогаем, подбадриваем, с опаской, потому что сами когда-то страдали от навязчивого "Всё будет хорошо", рассказываем про разные "аналогичные случаи" и к чему они привели. А что делать? Бросить их в воду, чтобы сами научились плавать? Это жестоко и не справедливо, когда есть возможность научить.

Сейчас "камень преткновения" - язык. Вот для них (и для себя как "повторение пройденного") сделал перепост очень симпатичной зарисовки Александра Гениса о том, как он учил английский. Этот процесс отличается от изучения иврита только буквами.


Оригинал взят у novayagazeta в Гарлем, или Утрачено в переводе
Чем родной язык отличается от заливного.

1

Перебираясь в Америку, я не беспокоился об английском. Родной язык меня тревожил больше иностранного. Как все, кто никогда не был за границей, я знал, что попавшие туда соотечественники забывают родную речь и говорят, словно герои «Войны и мира», на макароническом наречии, мешая слова и путая ударения. На этот случай я припас для чужбины четыре тома Даля, выменяв словарь на зачитанный восьмитомник Джека Лондона — из расчета два к одному, как меняли доллары на рубли по официальному курсу.

Английскому я давал две недели, от силы, делая скидку на варварский американский диалект, — три. В конце концов, я уже и так знал английский, уча его по настоянию отца. Сам он выписывал и с отвращением читал газету британских коммунистов Daily Worker, но только до Пражской весны, когда власти запретили этот орган вместе с Дубчеком. Вместо прессы мне достался адаптированный томик Уильяма Сарояна. Сокращенный до полной невразумительности, он внушал уверенность в собственных познаниях и сомнения в умственных способностях американцев. Судя по Сарояну, с ними ничего не стоило договориться, ибо беседа ограничивалась диалогом:

— Кофе будешь?

— Конечно.

Тем страшнее был удар, обрушившийся на меня в Америке, когда я впервые услышал по радио прогноз погоды. Ураганная речь диктора не показалась мне ни членораздельной, ни английской, ни человеческой. До меня дошла жуткая правда: как Паганель, перепутавший португальский с испанским, я выучил другой язык. С той, конечно, разницей, что мой английский существовал лишь в школьной реальности, где знали, как перевести «пионерский лагерь», «передовой колхоз» и «переходящее знамя ударника».

Это значило, что в Америке предстояло все начать заново, и мне было хуже, чем другим, ибо я мнил себя писателем. В эмиграции я обнаружил, что лучше всего английский дается детям, таксистам и идиотам. Вторым язык был нужен для работы, первые и последние не догадывались о его существовании. Стремясь к общению и добиваясь его, они тараторили все, что попало, до тех пор, пока их не понимали.

— Для них язык, — утешал я себя, — средство транспорта, вроде джипа, доставляющего к месту без выкрутасов грамматики, которая оставляла меня немым.

Начиная фразу, я уподоблялся сороконожке, задумывавшейся о том, с какой ноги начать свой марш и какой его закончить. Не удивительно, что вместо английского у меня изо рта вырывались шум и ярость. Со словарем вышло не лучше. Купив и помяв первую машину, я обратился в мастерскую с просьбой починить разбитое крыло.

— Wing fix, please, — сказал я, помахав руками для внятности.

— С этим — в зоопарк, — отрезал слесарь, веселясь за мой счет.

Спрашивается, у какого Шекспира или даже Сарояна я мог узнать, что эта часть автомобиля называется fender?

Завидуя тем самым идиотам, которые начали с нуля и обошли меня на три круга, я понимал, что должен брать с них пример и пользоваться только готовым. Язык составляют не слова, а фразы, склеенные до нас и вместо нас ситуацией и телевизором. Общение на все случаи жизни напоминает обои с уже нарисованными ягодами, цветочками, а иногда (сам видел) библиотекой.

— Если говорить не о чем, — злился я, — то можно говорить ни о чем, обмениваясь универсальными формулами: «Have a nice day».

Придя к этому упрощавшему жизнь выводу, я опробовал новую тактику на соседке. Милейшая фрау Шпигель, певшая Шуберта за стеной, принадлежала к австрийскому колену евреев, бежавших от нацистов и осевших на севере Манхэттена. Здесь вырос и Генри Киссинджер. Он до сих пор не сумел избавиться от сильного немецкого акцента, которого напрочь лишен его родной брат.

— Как так вышло? — спрашивали его журналисты.

— Я — тот Киссинджер, — отвечал брат, — который не только говорит, но и слушает.

Беря с него пример, я решил хотя бы по-английски говорить мало и не умничать. Поэтому, когда Шпигель, встретив меня на лестничной клетке, сказала что-то непонятное, я вежливо посоветовал ей «иметь хороший день». Лишь со второго раза я понял, что у нее только что умер муж.

Придя в ужас, я зарекся говорить штампами, из которых, собственно, и состоит нормальная речь. К тому же, страдая от авторского самомнения, я мечтал перейти на чужой язык целиком, а не в той обрезанной форме, что исчерпывается разговорником. Я стремился донести себя до собеседника, не расплескав, и вламывался в английский, избегая очевидного, натужно переводя шутки и ломая язык.

— Раз не Уайльд, — надеялся я, — буду Платоновым.

— Скорее уж Тарзаном, — говорили добрые друзья, включая детей, идиотов и таксистов.

2

Регулярные лингвистические баталии не могли не привести к результатам. С каждым днем я все глубже вникал в тело и душу языка, конечно — русского. Любуясь его синтаксисом, я, скажем, просто млел от деепричастий. Благодаря им предложения умеют складываться, как чемодан, в который, если как следует надавить, удается засунуть еще одну пару носков или забытую зубную щетку. Но можно все выкинуть, и тогда в опустошенном эксцентрикой чемодане болтаются одинокие назывные предложения: «Ночь», или — «Улица», а также — «Фонарь» и «Аптека».

Попав в тотальное окружение, русский впервые заиграл для меня нарядными, тайными и нелепыми нюансами. В своей среде они стерты, как пушка в Пушкине или толстый в Толстом, в чужой — лезут наружу. Открыв русский заново, я с ужасом убедился в его категорической непереводимости.

И все потому, что в Америке у меня в голове поселился любознательный карлик. В клетчатых штанах и бейсболке, он был одет, как мой отец. Стараясь не выделяться, он наряжался, словно янки из провинциальной оперетты. Карлик не давал мне покоя, желая знать, как выразить на английском все, что я говорю и думаю.

— Что значит, — интересовался он, — когда русские на вопрос «кофе будешь?», отвечают: «да нет, пожалуй»?

— Проще не бывает, — объяснял я, — это значит, что в принципе я люблю кофе и не прочь выпить чашечку, но не сейчас, а впрочем, пожалуй, выпью. Или нет.

Карлик не отставал, мучаясь из-за суффиксов. Он не мог себе представить даже родственника, которого ему придумал Бахчанян: «лилипутище».

Общаясь с одним карликом, я не заметил, как в голове завелся другой, который тоже хотел все знать, но уже по-русски. («Лечиться надо», — заметила жена, дочитав до этого места.) В кепке и тапках, он постоянно проверял меня на вшивость, заставляя переводить с виду простое, а на деле — невыразимое.

Взять, скажем, ученую монографию «Mind of its own», посвященную культурной истории пениса. Автор назвал книгу цитатой из Леонардо да Винчи, который, как все, был увлечен секретами этого органа.

«Когда он спит, — писал гений, — я не сплю, когда я сплю, он не спит».

Переводя четыре простых английских слова, я страдал целый день, пока не нашел три русских, еще более простых: «Себе на уме».

Чтобы отдохнуть от интеллектуального штурма, я включил самый смешной сериал всех времен и одного — английского — народа: «Fawlty Tower». Владелец отеля, долговязый грубиян Фолти, которого играет великолепный Джон Клиз, довел строптивого постояльца до инфаркта. Чтобы избежать скандала, труп пришлось спрятать в корзину с грязным бельем. И тут за гостем пришли родственники.

— Где он? — спрашивают они хозяина.

— Тут, — говорит Фолти, показывая на корзину.

— Что он там делает? — с ужасом восклицают близкие покойника.

— Not much, — честно отвечает хозяин, вкладывая в эти слова всю могучую недосказанность англосаксонской культуры и ее языка.

Как же перевести эту короткую реплику? «Ничего» — верно, но не смешно. «Не много» — и не верно, и не смешно. Средний вариант — «Ничего особенного» — втягивает в метафизические спекуляции на тему некротических явлений: получается, что покойник все же чем-то занят.

Потерпев судьбоносное фиаско, я понял, что этот минутный эпизод невозможно перевести, не поменяв регистра остроты, смысла мизансцены, ее героев, их манеры и национальную традицию.

— На любом языке, — вывел я для себя, — стоит писать только непереводимое.

Струсив, я предпочел русский.

3

Учась в школе, я твердо знал, что мне никогда не пригодится устный английский, ибо говорить на нем было решительно не с кем. Будучи в этом отношении мертвым языком, вроде латыни, английский предназначался исключительно для чтения всего того, что было недоступно в русском переводе. Мой отец, например, пренебрегая оригиналом, прочел по-английски «Триумфальную арку» Ремарка и «Мемуары» Казановы.

В Америке эти эзотерические навыки оказались ненужными, а нужными я и сейчас не обзавелся, не зная, как говорить с простым народом. Я жму руку водопроводчику, чтоб не показаться снобом, и не спорю о цене, чтоб не показаться жмотом. Лишь однажды, разглядывая счет в 400 долларов за починенный кран, из которого все равно капало, я попробовал напроситься к мастеру в ученики, но он меня не взял.

Зато с левой интеллигенцией (правой я никогда не видел) найти общий язык оказалось — раз плюнуть. Мы подружились на пикнике в День независимости. Свой национальный праздник тут отмечали, как мы — Седьмое ноября: потешаясь над властью. Среди гостей были актеры и музыканты, евреи и арабы, вегетарианцы и лесбиянки. Среди гостей не было охотников, скорняков, полицейских, республиканцев и русских, кроме меня, что не считается, потому что я уже научился голосовать за демократов. И еще здесь не было американских флажков, хотя левые в Америке считают себя не меньшими патриотами, чем правые. Они тоже любят родину и не стесняются ей говорить, что думают. Наши люди.

Ближе других я сошелся с писателем Ларри. Родившись в Южной Африке, он с детства ненавидел апартеид, боролся с неравенством и, сочувствуя нашей истории, предпочитал, как Окуджава, Ленина Сталину. Но меня больше интересовало не наше прошлое, а его.

— А в Кейптауне, — спрашивал я, — у вас слуги были?

— Практически нет, — отвечал Ларри, не чуя подвоха, — няня, шофер, сторож, кухарка. Ведь родители считались либералами и во всем себя ограничивали, когда дело касалось афроамериканцев.

— А почему — «американцев»?

— Потому что, — отрезал Ларри, — в Америке слово на «н» не говорят. Разве что республиканцы.

Усвоив урок политкорректности, соотечественники обходили табу, называя негров «шахтерами». Меру нашего расизма лапидарно определил Довлатов.

— Приходя на радио «Свобода», — говорил он, — с белым охранником я здороваюсь, а с черным еще и раскланиваюсь.

Боясь обидеть, да и просто боясь, мы относились к неграм с ужасом, не исключающим болезненного интереса и отчасти зависти.

— Негры, — считала русская Америка, — бедный и привилегированный класс, играющий в США ту же роль, что пролетариат в СССР.

К нам негры относились не лучше.

— Такая милая, — говорила жене ее чернокожая коллега, — а замуж вышла за еврея.

Пятидесятница Анджела знала и не забыла, что евреи распяли Христа. Но вышло так, что именно она стала моим проводником по интимному миру черной Америки, когда я упросил ее взять меня в гарлемскую церковь.

В обычной жизни негры считались утрированными американцами — они казались нам непонятными вдвойне, тем более там, где белых не бывает. Дощатые стены церкви украшали библейские картинки. Черными изображались все персонажи, кроме дьявола. Он был белым, во фраке, с хвостом и в цилиндре. По случаю воскресенья прихожане тоже надели все лучшее. Напоминающий школьного тренера моложавый пастор лучился приветливостью.

— Покажем белому гостю, — представляя меня, сказал он пастве, — как мы славим Бога, ни в чем себе не отказывая.

И показали. Служба, начавшаяся на благостной ноте, вскоре стала азартной. Вся церковь пустилась в пляс. Многие, даже старушки, впали в транс и исходили пеной. Пастора били корчи, открывавшие путь к глоссолалии. Он заговорил, потом закричал и, наконец, запел на ангельских языках. Священнику уверенно вторила паства. Как и все остальные, я ничего не понимал, но в отличие от остальных, чувствовал себя категорически посторонним, еле скрывая стыдное этнографическое, как у Миклухо-Маклая, любопытство.

Праздник кончился, как начался: тихим стройным псалмом, но теперь все изменилось. Меня обнимали и поздравляли прихожане. Анджела даже пригласила в гости.

— Ничего, что еврей, — подбодрила она, — Бог, наверное, всех простит.

Я устало улыбался, будто сдал вступительный экзамен, только не понятно — куда.

Александр Генис
Ведущий рубрики «Уроки чтения»
Нью-Йорк

Продолжение следует.

Начало в №№ 25, 39, 45, 58, 66, 75, 84, 90, 99, 108, 114, 117, 123, 134, 140 за 2014 год и №№3, 9, 15, 20, 28, 34, 49, 55, 58, 63, 69, 78, 84, 96, 105, 111, 117, 122, 134 за 2015 год


Tags: Чужие перлы
Subscribe

Posts from This Journal “Чужие перлы” Tag

  • ПОЭТОРИЙ

    Стихи-порошки Порошок — четверостишие, написанное усечённым четырёхстопным ямбом. Количество слогов по строкам: 9/8/9/2. Вторая и…

  • О пользе магии

    Оригинал взят у diak_kuraev в О пользе магии

  • На далеком Севере... (с)

    Оригинал взят в журнале Рустем Адагамов " Экспедиционная яхта Alter Ego исследует острова Земли Франца-Иосифа" Во время второго этапа…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 2 comments